Двадцать восьмого мая в здании бывшего мучного склада кондитерской фабрики «Большевик» откроется для публики Музей русского импрессионизма.
Он заявил о себе задолго до открытия. Пока британское бюро John McAslan + Partners реконструировало здание, фрагменты коллекции, которую основатель музея, инвестор из первой сотни Forbes Борис Минц собирал больше десяти лет, показали в Москве, Венеции и Иваново, а отдельные работы в рамках просветительского проекта экспонировались в региональных библиотеках. Среди хитов собрания немало первых имен русского искусства за последние полторы сотни лет — от Поленова, Кустодиева, Грабаря и Серова до Налбандяна, Пименова и Кошлякова. Единственное, что вызывает вопросы, — зачисление их всех в штат импрессионистов, вынесенное в название музея. Что это — искусствоведческий штамп, пиар-ход или открытие новой страницы в искусствознании?
Об искусствоведческих тонкостях, а также о том, сколько стоит музей и с чего начиналась коллекция, ARTANDHOUSES рассказал Борис Минц.
Давайте начнем разговор не с музея, а с вас. Расскажите, как вы вообще начали коллекционировать искусство?
Наверное, всё всегда начинается в детстве. Я из семьи военного, мое детство прошло в гарнизонах, и там, конечно, никаких музеев не было. Но когда мы ездили в отпуск в Москву, Одессу, Кишинев, обязательно ходили в музеи. Когда мне было четырнадцать лет, мы специально ездили в Питер на две недели и всё это время ходили по музеям. Кроме того, в Питере жил мамин дядя, камнерез по профессии. Он работал в Грановитой палате, во многих петербургских дворцах и музеях, и у него дома тоже висели картины. Я уже не помню, какие именно, но на меня очень сильное впечатление производило то, что так вообще можно — чтобы в доме висела живопись. От этого было ощущение какого-то другого мира, но я не знал, как к нему подступиться. Позже у меня появился товарищ, который собирал живопись, и я заразился — тоже купил несколько картин. В 1990-е годы собирать не было ни времени, ни возможности. Коллекционирование ведь требует много времени и знаний — нужно читать, изучать то, что собираешь, да и круг общения должен быть определенный. А когда в 2000 году я «вышел на свободу», то есть уволился с госслужбы и занял менеджерскую позицию, я наконец стал потихоньку читать, смотреть и думать, что бы мне собрать.
И выбор ваш сразу пал на русский импрессионизм?
Я всё время задавал себе вопрос: ну вот я купил картину, заплатил какие-то деньги. Не важно, в общем-то, какие — в одно время были значимы одни суммы, сегодня другие, я считаю, что нужно уметь не только зарабатывать, но и разумно тратить. Так вот, купил, повесил, а через какое-то время захочется мне ее видеть или нет? Поэтому я хотел сначала определиться с темой, а потом уже покупать. Я сразу решил, что буду собирать русскую живопись, не западную. Потом осознал, что период конца XIX — начала ХХ века — самый яркий и разнообразный. Тогда на коллекцию я не замахивался, даже слова такого про себя не произносил — просто хотел купить некоторое количество красивых работ, которые мне нравятся, для дома и квартиры. С какого-то момента я начал осознавать, что мне нравится импрессионизм, ранний постимпрессионизм, и я начал читать и смотреть уже целенаправленно. Тогда же я понял, что о русском импрессионизме практически никто ничего не знает. Только лет пять назад я нашел одну книгу американского автора про советский импрессионизм. Но тут другое, американцы воспринимают его в социально-политическом контексте. У меня в коллекции, например, есть работа Георгия Савицкого «Улица в Сухуми». На ней набережная, солнце, пальмы, веселые довольные люди в яркой одежде. А написана она в 1939 году. Для американцев это шок. По их представлениям, страна должна быть в депрессии — людей сажают, везде предчувствие войны, а тут такая красота, такие цвета, свет и воздух, такая атмосфера, которую на пляжах Майами не всегда найдешь. Вот с этой точки зрения иностранцам интересен советский импрессионизм. Но для меня, хотя советский я тоже собираю, всё же важнее русский, дореволюционный.
А вам не кажется, что термин «импрессионизм» для русского и тем более советского искусства звучит не вполне корректно?
Русский импрессионизм формировался немного не так, как это было во Франции, и не является прямым продолжением французского. Но у каждого направления в искусстве есть определенные признаки. Для импрессионизма это пленэр, открытый мазок и цвет, который формирует воздушное пространство. Не важно, какой сюжет выбирает художник, но обязательно ощущение того, что это только что произошло. Даже в натюрморте это будет букет с только что упавшим лепестком. Возьмите, например, «Осенний лес» Жуковского — вы увидите, что краска, которой написано небо за лесом, в глубине, была нанесена в конце, поверх деревьев. В академической школе так не делалось. Там цвет давал окрас, но не давал пространства. Так что, если мы говорим о пленэре, свете, мазке, технике и о восприятии пространства, — конечно, это импрессионизм.
Почему по времени русские художники разошлись с французскими — это другой вопрос. Просто во Франции краски в тюбиках раньше появились. Примитивная, казалось бы, идея, но пока не появились краски в тюбике, художники не могли работать на пленэре.
Для вас русский импрессионизм — это в первую очередь чьи работы?
У меня есть работа Поленова 1879 года, написанная во Франции в то же время, когда Репин писал там свое «Парижское кафе» и когда мама привезла в Париж десятилетнего Серова. На Репина этот мальчик произвел очень сильное впечатление, и он стал давать ему уроки, в результате чего появились замечательные импрессионистические работы. Потом Репин возвращается в Москву и ничего подобного не делает, и только в поздний период у него снова просыпается интерес к импрессионизму. Я и мои коллеги из нашего музея относим это к классике русского импрессионизма. Точно так же Кончаловский, Кандинский, Ларионов, Гончарова и многие авангардисты прошли через импрессионистический период в своей ранней творческой жизни. Да кого ни возьмите — у Баранова-Россине, который известен как автор первой кубистической скульптуры, которая сейчас выставлена в МoМА в Нью-Йорке в одном зале с Пикассо, есть импрессионистические работы. Их немного, но они очень сильные, и одна есть в моей коллекции. У меня много работ, которые не свойственны художникам, поскольку прославились они совсем другим.
Сколько всего работ у вас в коллекции?
Не знаю, около двухсот.
Вы активно ее пополняете?
У меня нет стремления собрать какое-то огромное количество. Когда у вас есть высококлассные работы, вы уже не будете покупать абы что, будете искать достойное. Важно, чтобы новые работы дополняли уже существующую коллекцию, открывали иные грани. Я очень люблю Коровина, но у меня всего три его работы. Да, на рынке он есть, но слишком много некачественного. Последние годы я покупаю семь-десять работ в год.
Какой бюджет вы на это выделяете?
Несколько миллионов долларов в год.
Вы сами выбираете, что покупать?
Огромную роль в моем коллекционировании сыграл галерист Леонид Шишкин. Первое время много работ, особенно графики, я покупал у него. Я любил к нему приезжать, посидеть, чай выпить, живопись пообсуждать. Потом, когда Шишкин стал больше жить в Лондоне, одна из его сотрудниц, Юлия Петрова, стала работать со мной и стала в итоге директором моего музея. Сейчас, когда речь идет о музее, без ее одобрения я работы не покупаю. Но если я покупаю не для музея, а для себя, тут уже только мой вкус. Я, например, люблю украинского художника Евгения Столицу. Много покупаю графики, у меня несколько десятков работ Бенуа, Добужинского. Люблю Союз русских художников. Очень люблю Валерия Кошлякова, с ним я дружу, и у меня есть возможность приехать в мастерскую и, пока краска еще не высохла, скупать понемножку.
Можете назвать несколько знаковых работ в коллекции, которыми вы гордитесь?
«Сонечка» Михаила Шемякина (ученика Серова и Коровина, не путать с нашим современником. – Ред.), «Окно» Валентина Серова, живопись и графика Бориса Кустодиева, в том числе «Венеция» 1913 года — фантастическая, с моей точки зрения, работа.
Коллекция музея как-то отделена от вашего личного собрания? Создан ли фонд, находятся ли эти работы в каком-то особом управлении?
Мои взаимоотношения с музеем основаны на сделках пожертвования. Конечно, музею передано не всё собрание. Работы, в которых импрессионистических черт нет и потому для постоянной экспозиции они не подходят (например, графика «Мира искусства» или современная живопись), остались со мной. Возможно, однажды они будут показаны в рамках той или иной временной выставки.
Вы рассматриваете искусство как инвестицию?
Я никогда не исходил из желания вложить какое-то количество денег в искусство в надежде на то, что, если этот мир перевернется, мои дети будут продавать Серова, Коровина, Кустодиева и тем самым поддерживать жизнь. Хотя, Бог ведает, как всё повернется. Если музей будет существовать и будет успешен — будут продолжать, а может, закроют и распродадут. Это уже на их совести. Я это делаю для себя, и, как мне кажется, это есть и будет интересно другим. У меня нет цели заработать на музее лишние пятьсот тысяч — у меня есть понимание того, как зарабатывать деньги, и музей для этого не нужен. Мне хочется сделать проект, который был бы значим для русской культуры и для тех людей, которые любят искусство, расширить их возможности.
Можете раскрыть секрет, сколько стоит музей?
Около двадцати миллионов долларов — это здание, организация, логистика, без коллекции.
Вам не кажется, что слова «русский импрессионизм» в названии изначально сужают тему, ограничивают вас в показе того или иного искусства?
Мы предполагаем показывать и не импрессионизм, и не только русский импрессионизм, но с точки зрения восполнения некоего культурного пробела, наш музей должен стать важным дополнением к уже имеющимся. Импрессионизм — это точка, которая дала бурный рост самых разных направлений в живописи. Из него выросли постимпрессионизм, модернизм, абстрактная живопись, всё что угодно — вплоть до нонконформизма. Если вы посмотрите на историю живописи до середины XIX века, она не развивалась так динамично, как после появления импрессионизма. И уже на его плечах начинается бурное движение в разные стороны. Это было и во французской живописи, и в русской. Отсюда выросли «Бубновый валет» и фантастическая плеяда художников вплоть до Кандинского и Малевича.
Нужно открывать новые грани. Музей должен быть площадкой, куда людям будет интересно приходить, и не один раз, а снова и снова, чтобы увидеть что-то интересное, необычное, новое — то, что Пушкинский, Русский, Эрмитаж, Третьяковка и прочие не покажут. Я не рассчитываю на миллионы, но если наш музей будут посещать триста тысяч человек в год, тысяча в день — цель будет достигнута.